Лосев и Анна Константинова Михальская: жизнь как проблема

С Лосевым я знакома давно — с детства. Потому что я «дитя Пединститута», дочь своей матери, Нины Павловны Михальской — зав.кафедрой зарубежной литературы, потом и декана филфака МГПИ (теперь МПГУ) и внучка своей бабушки, Нины Федоровны Кузьминой-Сыромятниковой, известного дефектолога и преподавателя деффака Педа. Моя мать долгие годы поддерживала Лосева, сохраняя за ним его должность профессора, возможность преподавать аспирантам древние языки и не утрачивать свой формальный научный статус. (О том, какова у нас судьба профессора, потерявшего должность, мне предстояло узнать самой шестьдесят лет спустя). Она же, Нина Михальская, добилась для Лосева гос.награды, ордена, и того, что вручать орден приехал к нему домой на Арбат министр просвещения Ягодин. Вы скажете — зачем ему, Лосеву, орден, что за нонсенс. И ошибетесь — времена не меняются, и многое зависит у нас, как и встарь, от должностей и наград. Увы.

Мое первое воспоминание о Лосеве — высокий, чуть не с колонну ростом, человек в черном и в черной шапочке, его ведут под руки по вестибюлю, около белых высоких колонн, и свет проникает к нам через стеклянный купол. И мама говорит: поздоровайся, это Алексей Федорович, философ, он великий ученый.

С моей матерью Лосева связывали какие-то загадочные, странные для современных людей отношения. У меня есть все его книги и многие статьи, вышедшие при жизни, и все с дарственными надписями, в которых эти отношения выражались словесно. «Глубокочтимой Нине Павловне Михальской в память о трехминутном умозрении 14 января 1976 года» — это для него была особая дата, 14 января, Старый Новый год. Однажды и я была в гостях у Лосева в этот день на традиционном обеде. Моя мать была необыкновенно и своеобразно красива, внешне и внутренне, и Лосев, почти слепой, каким-то внутренним зрением это видел. Горечь его жизни, счастье и свет его жизни — все отражалось в этих необычных надписях на его книгах, книгах, которые уже никогда не прочтут так, как написал их Лосев. Он предвидел и понимал это, вот что рождало горечь. (Лосев — так он сам себя называл, в третьем лице и своим фамильным именем).

Лосев полностью изменил мою жизнь — ту, которая была до наших занятий древними языками, до первого курса аспирантуры по лингвистике в Педе, уже после окончания биофака МГУ. Лосев создал мою жизнь — ту, которой я живу с тех пор и до сего дня. Что же произошло во время этих занятий греческим и латынью (греческий был важнее, латынь — необходимый довесок)?

Аспиранты с двух кафедр вечерами сидели вокруг круглого стола, как рыцари — он посвятил и обратил нас в них. Я сидела рядом с ним, по правую руку — он так захотел, не я, я боялась. Но читала, повторяла, переводила. Он любил, когда я читала вслух. Перед тем как попасть за этот круглый стол, под желтый свет абажура, в комнату с книгами и сухими лепестками роз в вазах, мы, аспиранты, собирались в подъезде старого арбатского дома, на лестнице, где грелись еще и кошки. Повторяли урок, списывали и боялись. Это был не страх, но какой-то сильнейший трепет.

Казалось, ничего не происходило и не менялось. Так минули два семестра, мы сдали зачеты — греческий зимой, потом, когда зацвели тополя в переулках, латынь.

Летом я прочитала два диалога Платона — «Федр», за ним «Пир». За Сократа читал он — хотя был далеко, на Арбате, а я на море. И я прочитала второй том его «Истории античной эстетики»: «Софисты. Сократ. Платон». Вот тогда я начала думать. Потом я поняла, что эту способность я получила именно читая упражнения из учебника Соболевского вслух под лампой за круглым столом, среди розовых лепестков, когда Лосев сидел слева, поправлял и держал меня за коленку — левую. Sic! Наверное, это передается и так.

В общем, прекратить думать я уже не смогла. Жизнь стала проблемой — из бесформенного хтонического ужаса превратилась в структуру: образ, миф, рассказ. «Даже не рассказ», — как напишет о ней Марк Аврелий, одиноко размышляя в холоде своей палатки ночью в военном походе.

Человек, как выяснилось, создан, чтобы думать — а значит, читать, писать и говорить. Жить.

Наш последний разговор произошел одной осенью, на даче у философа Спиркина, где Лосев жил лето, перед его отъездом в Москву, в день рождения. — Ну, Анюта, сказал он, — что ты делаешь? Я не знала, что ответить: ничего научного, серьезного я тогда еще не делала. Мне было дико стыдно. — Живу, — сказала я.

И тут он обрадовался. — А! — вскричал он из своего кресла. — Живу! Молодец! И я так всегда отвечаю, когда меня спрашивают. Живу!